mJournal

Дневники · Случайный дневник

Здравствуйте, гость ( Вход | Регистрация )

Walk on vanity ruins

22:54 - Des pays de diabol
Страна первая: слезы и отчаяние.
Мир медленно обрел краски, пожирая серость теней и яркий солнечный цвет: «ам!» – и появился красный, «ам!» – зеленый, «ам!» –синий. «Чавк-чавк!», и мир уже весело улыбается радугой, а по нему слезами бьет дождь. Я ошарашено смотрю по сторонам и чувствую на себе что-то дикое и сумасшедшее. Взгляд.
Он стекает с моего лица и медленно течет вниз до кроссовок. Кстати, что это на них такое красное и красивое? Взгляд, кажется, облизывает мои кроссовки в этом красном желе. Два жадных глаза смывают с носков всю эту жижу. Глаза отрываются от моих ступней и поднимаются над головой примерно на локоть. Поднимаются и застывают, как наклейка на стекле. Желтые белки в каких-то темно-синих точечках в уголках, при этом в центре зрачки, даже так – Зрачки – пурпурные, перетекающие в красные, затем в фиолетовые, в итоге в черные. Что-то вроде маленьких водопадов цвета в отдельно взятом... глазе? Человеке? Существе? В чем или ком?
Я слышу смех, и затем я его вижу. Да-да, в самом деле, вижу. Огромные всплески черных пятен, которые растеклись как тушь у плачущей девушки, как удары кнута они разламываются на буквы:
- Ха, ха, ха!!!
Я вздрагиваю, шатаюсь и падаю, просто рухнул на землю. Мир засосало в эти черные дыры глаз.
Лучше бы я умер.
***
Всегда считалось, что существует негласное деление самоубийств. К примеру, мужские и женские. Для женщины подходит отравление, вскрыть себе вены и, положим, утопиться. Для мужчины – модно приставить револьвер к голове и нажать на курок, повеситься и, скажем, сгореть заживо. Хотя нет. Лучше тоже утопиться.
Не подумайте, я не имею в виду половую дискриминацию. Просто... это стало модно, что ли... Самоубийство – популярная строчка в новостях. По крайней мере, шагнуть вперед с крыши здания уже одно из любимых самоубийств молодых романтиков. Честно... я выбрал более жестокую вещь.
Вы знаете какая волна самоубийств прошла после смерти Курта Кобэйна? Каждая мертвая знаменитость вгоняет гвоздь в крышку гроба целого поколения...
Я, честно, всегда любил Курта Кобэйна.
***
«Ам!» - я слышу звук. Но не хочу, и не хочу и нисколько не хочу открывать глаза. Неужели я не умер? Какого черта я жив, почему у меня мигрень как с похмелья? Какого черта я жив, и что за глупость я видел перед тем, как оказаться здесь и сейчас? Кстати, где я сейчас? И когда это сейчас?
- Знавал я одного сейчас. – Я поворачиваюсь на голос. – Он был жутко назойлив, бывало, привяжется, и хоть ты беги, хоть стой и веси, но он рядом. Думаешь, наступит завтра и все, уйдет он. Как бы ни так! Догонит и все сызнова.
Передо мной стоит нечто среднее между человеком, маской и пугалом. Абсолютно белое лицо, губы растянуты в улыбке безумца, волосы как будто взъерошило ветрами, причем всеми сразу. Глаза – единственная живая черта на лице, каждая секунда – новое положение глаз. Создается впечатление, что они выползают из глазниц и свободно гуляют по худому телу хозяина. Пожалуй, худой, это еще слабо сказано – как будто из палок собранное тело, которому толщину создает одежда. Движения резкие – он либо стоит, либо бежит – никогда не шагает медленно, и руки либо вверху, либо внизу – чрезвычайно много жизни для такого безжизненного существа.
- А вы... ты... кто? – Я приподнимаю бровь в немом вопросе.
Он начинает ломать руки и жутко причитать; кисти рук выгибаются змеями, пальцы червяками. Он то складывается в клубок, то вскакивает на каждом шагу на пути ко мне.
- Я – это не я?! Я – это ты! Про себя ты говоришь - я, не ты, м? Я, я. – Он ткнул в себя пальцем, - почти что они, а лучше – он. Для именных названных фамильярно титулованных персон – Гримуан.
***
Люблю Курта Кобэйна. В нем была некая эксцентрика. Во мне была банальная скука. У нас с ним общего – ноль. Нет. Общее у нас с ним – одно.
Самоубийство.
***
- Грим- что? – Он в гневе втыкает палец себе в глаз и исчезает. С тихим всплеском. Пахнет морем. В этом городе пахнет океаном. Даже ветер, принюхавшись, шумно вздыхает, вспоминая, как он дул над морями. Вздыхает, скрупулезно стряхивая слезы с дикого, кудлатого лица и рождает тем самым океан. Капли разбиваются о землю с грохотом цунами и с вполне таким же всплеском.
Из капли выпрыгивает мой странный собеседник и, описав дугу в воздухе, ныряет в другую слезу ветра. Он выплескивает из моего глаза, выдергивая по пути застрявшую во мне пулю. Я даже не успеваю подумать об этой пуле, как он запихивает ее в рот и затем выплевывает целый патрон. Он радостно усмехается (кажется, его лицо сейчас треснет пополам) и, протянув руку, укладывает мне его во внутренний карман.
- Подарок от тебя – тебе.
Я скребу подбородок и смотрю на свою руку. Кровавая корка покрывает практически все мое лицо и тело. Забавно, думаю я, а моя кровь заляпала кого-нибудь, кто стоял рядом? Гримуан уставился в безупречную синь небес и машет мне рукой, подзывая к себе. Я шагаю к нему и наступаю в лужу.
Весь мир захлестывает чем-то мокрым, соленым и холодным. А затем с мира как будто смывает пелену. Все краски выжигают сетчатку безумной, бесконечной законченностью цветов. Я никогда не видел столь бешеной скачки бликов на стеклах и лужах, столь серых крыш и черных дорог. Я никогда не ощущал такого странного чувства. Как если бы я падал с небес.
***
Я купил пистолет. Это, конечно, мелочно, по сравнению с ружьем или винтовкой. Но главное другое – главное это эффект. А точнее – конечный результат. В котором меня уже не будет волновать ни то из чего я застрелился, ни то как я застрелился и куча других дурацких вопросов. Которые уже ни коим образом меня не коснутся.
***
А я ведь в самом деле падал. Лечу вниз со скоростью камня, упавшего в воду, со скоростью метеорита, завязшего в болоте. Я вижу Гримуана: он машет мне руками, как мельница на мощному ветру. Он радостно скачет и улыбка растягивается еще шире. Я вижу людей, резко, внезапно появившихся, поднявшихся со дна асфальта. Они сталкиваются с Гримуаном, на секунду обволакивая его своими лицами и телами. А я все еще лечу сверху вниз, пока не влетаю в чье-то окно, оно дрожит, по нему разбегается рябь, и я вновь чувствую солоноватую воду, захлестнувшую меня с головой. Я выныриваю уже из другого окна в другом доме.
Гримуан подходит ко мне протягивает руку, пару раз взмахивает ей, подзывая к себе. Опять. Я рискую и выпрыгиваю из воды.
Гримуан стоит на стене. Я пячусь и чуть не падаю обратно в окно, теряя равновесия и размахивая руками, я бросаю взгляд вверх и вижу над собой соседний дом. Из окна которого я недавно выскочил сюда. Я сгибаюсь пополам и падаю на колени. Я сейчас сижу на стене. Дрожь пробегает по моему позвоночнику, от головы до пояса, от пояса до головы. Я медленно встаю и иду, балансируя, по стене между окнами. Иду вниз, к усмехающемуся Гримуану.
Я стою перед ним и пытаюсь отдышаться... Все эти люди, которые ходят вокруг, они кажутся такими... настоящими. Такими человеческими. Людскими. Люди, которых я видел до этого, по сравнению с этими казались нарисованными неумелой, дрожащей рукой. Как будто эти люди – то, с чего калькой сняли нас. Гримуан уже хотел было слиться с этим потоком, я прижимаю его к стене и спрашиваю:
- Хватит юлить! Где я? Почему я жив?! Кто эти люди?! – С каждым вопрос ухмылка Гримуана становится все шире. А глаза окрасились в темно-фиолетовый.
- Я не юлю, ведь я не кесарь в прошлой жизни. И я не детская игрушка, а игрушка того, кто древнее нас с тобой на пару-тройку добрых - злых тысячелетий. Пойдем – я проведу без всяких Юл туда, где ни ты, ни я юлить не сможем. – Он хватает меня за запястье и прыгает в окно подвала.
Он тащит меня за собой из окна в окно, они ломаются тысячей брызгов, десятками взглядов отражаются глаза Гримуана в новой водно-зеркальной глади и вновь окна дают трещину. Мы с ним всплываем на стеклянной крыше какого-то бизнес центра, и я в первый раз вижу небо, лишенное стыда и одежды из облаков. И вместо солнца на нем огромный глаз, сияющий ослепительной жалостью и отягчающей скукой. Локоть Гримуана впивается мне в бок, ладонь с глазом застывает перед моим лицом. Я поворачиваюсь к нему, глаз с ладони перетекает обратно на лицо.
- Вот он. – Гримуан поднимает взгляд к солнечному глазу и говорит. – Ваш Бог.
***
Мои руки вспотели и подрагивают. Глаза застилает пелена, в которой все лица смываются в неясное пятно. Как фотография вне фокуса. Как предметы под водой теряют свои очертания, так и сейчас нос сливается с губой, губа с глазом и в результате – новый шедевр нового искусства. Я сталкиваюсь с каким-то прохожим, чье лицо – это черная дыра, окруженная частоколом зубов. Я чуть не падаю. Я очень слаб. Я не ел несколько дней, ходил по 20 часов в сутки. Один час тратится на пролистывание газеты в поисках некрологов. Строчки те же, статьи похожи. Молодые люди, почти дети, 17 лет. Пара клерков или бухгалтеров. Молодая певичка. Все – по цепочке – летят в мусорную корзину вместе с газетами.
Я бросил работу. Расстался с девушкой. Не общаюсь с друзьями. Около 3-5 лет назад. Я не смотрю кино, в котором есть суицидальные мотивы. Я делаю все так, чтобы в моих действиях не было скрытых намеков на самоубийство.
Нет. Лучше сказать, чтобы никто не искал в этих мелочах причину для меня наложить на себя руки. Уже лучше. Немного старомодно, но от того гораздо изящнее. Еще бы почерк лучше.
Я пишу записку, исправно вывожу букву за буквой, где-то ошибка – и записка присоединяется к некрологам. Где-то помарка – кладбище бумаг растет. Где-то неразборчиво – еще одно дерево срубят по моей вине.
Я дописал записку, аккуратно сложил ее. Остается ждать. Или жить?
***
- Ясно... Наш Бог – всего лишь глаз. – Я зеваю так, что слышно как хрустит челюсть.
- Нет! Просто он такой большой, что виден только его глаз.
- И это ответ на мои вопросы? – скептически говорю я. Один его глаз переползает на затылок, и взгляд у Гримуана устремляется одновременно на небо и в стекло (или воду?).
- Ну. Совсем – нет, но почти – да, - я всматриваюсь в его улыбку – кривые зубы временами смыкаются так, что клыки впиваются в десны, создавая причудливый узор белизны-желтизны зубов, ржавой красноты крови и темно-синей плоти Гримуана. Переплетенная болью усмешка. Я вздыхаю и говорю:
- Отвечай.
- Ты в стране дьявола, Люцифера, - напряженная улыбка, алчно блестящий взгляд внезапно почерневших глаз кляксами растекается по стеклянной воде, я ощущаю холод, и как будто пальцы маленькой руки пробежали по моей спине, выписывая только ей понятные вензеля. – А если точнее, то в одной из самых презабавных стран. Здесь тысячи и тысячи соленых слез наполняют отчаяньем и подают в стеклянных бокалах, развеяв чары двух чувств и растоптав человеческую душу, обмотав ею как спиралью весь бокал... Эту страну подают коктейлем... – его голос поднимался до этого момента как путешественник на гору – медленно и упорно – его голос перешел на дикий визг и хохот. – Ха-ха-ха-ха! – Мокрые волосы упали на его лицо, глаза пробились вперед через волосы. – Это страна – Зеркальных слез.
Я усмехаюсь.
- Да, название не ахти. – Гримуан обиженно улыбается и начинает тонуть. – Стой! Ты ведь еще не все мне рассказал!
Ответом мне служит около 3 пузырьков, всплывших вслед за Гримуаном. Мокрый, как собака после дождя, он слизывает пару капель с глаз и все так же обиженно улыбается.
- Кто эти люди? – его волосы водорослями разметаны по лицу, зрачки превратились в еле тлеющие красные угольки. – И почему они такие... – я заминаюсь, пытаюсь подобрать слово... – почему они настоящее, чем мы?
- О, да... – теперь его ухмылка становится жуткой, от нее даже вода начала замерзать, поэтому я выхожу из стекла, покрывшегося инеем, и встаю на крышу, - это, дружок, группа риска. Те, кто так же в приступе отчаянья может свести счеты с дулом пистолета, веревкой и мылом и, конечно, небоскребом.
Он начинает шипеть, как граммофонная пластинка, повизгивая в перечислении «группы риска»:
- Бухгалтеры, клерки, их боссы, полицейские, уставшие поп-, рок-, глэм-, рэп-, и прочие приставко- звезды, студенты – неудачники, студенты-счастливчики – весь людской сброд, что в порыве крайнего отчаяния пилят сук на котором сидят!
- Ну а ты тогда кто? – он встает на поверхности воды, стекла, черт - пойми - на – чем. Раскидывает руки в стороны, свешивает голову на бок, высовывает язык, длинный, серо-черный, в пятнах его собственной крови; он привстает на цыпочки и поднимает на меня глаза:
- Ты что, не узнал меня?
***
Качели скрипят, напоминая мне о детстве, когда в мире было больше удивительного, чем сейчас. По крайней мере, были друзья, враги, любовь, семья, секс. Когда я был маленьким, я лучился счастьем, еще даже толком не узнав о тех жизненных мелочах, что я указал выше. Я не задумывался о создании мира, Боге и Дьяволе, я дрался с дворовыми парнями и получал нагоняи от родителей. Качели скрипят, весело и приятно режут барабанные перепонки в надежде пробиться к разуму.
Если начать задумываться о том, когда все пошло наперекосяк, я не смогу сказать. Наверное, все изначально было криво и косо, очередное уродливое растение в местной промышленной зоне.
Я сижу на качелях в своем бывшем дворе, смотрю как дети плескаются в грязи и чем-то похожем на песок, я отталкиваюсь, и у меня в голове что-то помутилось. На месте жизнерадостной и веселой ребятни я вижу жизнерадостных и поддатых бомжей, копающихся в урнах; один из них поворачивается ко мне и показывает свой распухший, болезненно бледный язык. Я падаю с качелей и пребольно ударяюсь о камни, ребятня смеется перемежая хохот помоечным матом и поднятием очередной бутылки из глубинных недр урны. Я ощущаю холодок на груди – тот пистолет - я все еще ношу его с собой, я встаю рука дрожит и тянется к холодному, успокаивающему металлу...
Я отдергиваю руку. Не здесь. Нельзя допускать этого. Что если своим выбором я сохраню их детскую непосредственность, что если я ... я спасу их от того, что я только что увидел?
Один их них подходит ко мне, почесывая щетину, и спрашивает:
- Допивать будешь?
Я качаю головой и отдаю ему бутылку пива.
***
Вот он, Гримуан, стоит как распятый Христос, и смотрит на меня с глумливой надеждой. Со своей осточертевшей мне ухмылкой:
- Ага, и я твой переродившийся апостол. – Я свешиваю ноги с крыши здания и болтаю ими, как в воде. – Наверное, я – Иуда, да? А вот там внизу – новые фарисеи. Или их реинкарнации. Вот уж не думал, что Сын Божий верит в колесо Сансары.
Он обиженно смеется, размахивая руками, как садист - плеткой-девятихвосткой. Но вдруг он запрокидывает голову и распахивает свою пасть. Я смотрю вверх и вижу как глаз начинает моргать. Диковинное слайд-шоу. Мы порой не замечаем как моргаем сами, но легко ловим на этом другого. А здесь и ловить-то не на чем. Веко идет наверх, веко идет вниз, по середине радужка с черной точкой зрачка. При этом звук закрытия настолько оглушителен и вытесняет все прочие звуки. Когда сомкнулись веки – звук был похож на гром - на нас с Гримуаном опускалась темнота.
Ненадолго, совсем скоро появилось то, что заменяет здесь луну, как сказал Гримуан. Столп огня завис в небе, принося гораздо больше света, чем божий глаз. Он шевелится, дергается, извивается и танцует что-то похожее на хоровод.
- Огонь святого Эла. – Гримуан радостно хлопает в ладоши, ни дать ни взять ребенок на своем дне рожденья.
- Ты хотел сказать огни святого Эльма? – переспрашиваю я.
- Нет, именно святого Эла. Люцифера. – В его абсолютно черных зрачках этот свет отражается с точностью до сантиметра. – Несущего свет... Пойдем, я обязан тебя довести до одного местечка, ты ведь новоприбывший.
- Послушай, я понял. – Его бровь поползла вверх, глаз - цепляясь за нее ресницами - тоже. - Ты – мертвый Вергилий! И ты поведешь меня через ад в рай!
Он издает вздох страдальца. И начинает говорить тоном преподавателя, уставшего говорить одно и то же по пять раз в течение часа.
- Тебя некуда вести. Ты в стране Дьявола. Но это не ад и в рай тебе не попасть. Ты в лоте для фишек.
- Что?!
- Когда-то Бог и Дьявол играли в покер, все как положено – официантки топлесс, виски, водка, крупье, столы с зеленым-зеленым сукном, и фишечки разным номиналом. В итоге, когда выпили весь бар, отдали последние часы и ключи от квартир официанткам и крупье... Бог поставил на кон Иудушку, а с ним, чтоб не скучно и всех самоубийц. Дьявол выиграл, а куда вас девать не знал – вот и организовал это: страна дьявола. Все разным номиналом.
Я сглатываю, но горло пересохло. Хриплым голосом выдавливаю из себя:
- И что теперь?
- Остается ждать. Остается жить. Ровно столько сколько тебе осталось бы там.
Я откидываюсь назад, спиной на шершавую крышу, ноги все еще висят над толпами самоубийц.
-... лучше бы я просто умер.
Его лицо застывает на расстоянии вытянутой руки от моего. Он несколько раз облизывает губы.
- Вставай, вставай, вставай! Время идти! Время течь, время бежать! – Он алчно смотрит на меня, правая сторона его ухмылки напряженно подрагивает.
- Не знаю куда и как течь и бежать, но лично у меня времени вагон и маленькая тележка – я смотрю в черное небо, освещенное всполохами огней святого Эла, они то кружащиеся в вальсе пары, то маленькие дети в хороводе, то дикие звери, глодающие друг друга. Один круг хоровода – всплеск света, один зверь впивается в другого – еще один, вальсирующие прижались ближе и вновь вспышка разбрызгивается по миру.
- Пойдем, пойдем, пойдем, пойдем!!! – Его глаза судорожно бегают по всему лицу.
Я усмехаюсь в ответ:
- Что-то пошло не так, а?
Гримуан запихивает свою руку в свой рот и кусает ее - как шакал, попавший в капкан, отгрызает себе лапу – кровь ползет по его подбородку лениво смачивая его сухую кожу. Он смотрит в одну точку. Куда-то за меня. Я поворачиваюсь и вижу как огромная волна, титанический левиафан поднимается на горизонте. Серебристо-серый, с зеленоватым оттенком волны, от этого цунами пахнет липким, чудовищным отчаяньем, захлестывающим с головой. Позади меня раздается хруст – Гримуан прокусил себе кисть, и кость аппетитно хрустнула на фоне этого пейзажа. Мой проводник выплюнул крови и пробормотал:
- Слезы и отчаянье...
***
Неровный шаг выделяет меня из всей этой толпы, я «плыву», не видя перед собой людей, машин, ничего. Я «плыву» сквозь улицу, «плыву» по своим мыслям, не нуждаясь в этих условностях, в этих относительностях. В людях. В тех, кто губит сам себя. В тех, кто обращает весь мир вокруг себя в самоубийство ради моды, ради показухи. Все эти извилистые тропы само -убийц и –убийств: наркотики, алкоголь, любовь, работа, семья, друзья; причин тысячи а человек один. И он слаб. Вереница некрологов, веера новостей, поп-певичка пыталась покончить с собой, молодежь полосует себе вены в туалетах, влюбленный прыгнул с небоскреба и упал на чью-то машину. Самоубийство уже не привилегия единиц... никого уже не страшит ад – всех страшит общество. Всех пугает мода, которой, будь любезен, подчинись. Ведь жить – это так больно.
- Смотри куда прешь!.. – Я наталкиваюсь на кого-то с рваной челкой и забитым взглядом, он идет дальше, поминая меня нелестными словами. А завтра он (она?) прыгнет под машину в приступе «неоромантики».
Я встаю посреди этого потока, захлебываясь их фразами, взглядами, утопая в бликах их солнечных очков, глянцевых витрин модных бутиков, хромированных бамперов их дорогих машин, слюнявых жадных губ. Мой взгляд затравленно перебегает с одного на другое, с человека на человека. Они огибают меня, как вода обволакивает камень, я – песчинка в шестернях этого безумного конвейера, я – глас вопиющего в пустыне. Я понимаю – сейчас или никогда.
В меня врезается еще один человек из толпы, и меня разворачивает. Я вижу, как они, выстроившись послушной отарой, бредут к раззявленной пасти, с кроваво-красными, рубиновыми губами и идеально белыми зубами. Они входят в торговый центр или спускаются в метро и пасть захлопывается. Кровь стекает с ее зубов и они вновь сияют девственной белизной. Я мотаю головой – сейчас.
Я слышу, как шесть-семь человек смеются, тыча в меня пальцами.
Я вижу, как плачет девушка, тушь растекается у нее по лицу черным водопадом.
Я прикладываю черный зев пистолета к своему лбу. Он приятно холодит его, оттягивая все время ровно на нажатие курка...
Они все проходят мимо, не обращая на меня никакого внимания. Смех плач, гул толпы.
Черная дыра ствола переползает к моему виску, неотвратимо, почти божественно втягивая в себя мою жизнь. Дыхание. Память. Мысли. Все. Сейчас.
Смотри, мир! Я спасаю тебя от тиражирования, уберегаю от лейблов и торговых марок. Я – протест против приторного и рафинированного общества медленных самоубийц!
Смех. Плач. Выстрел. Гул толпы.
***
Волна рассекается о мир тяжелым серым клинком. Огромной змеей она заполняет улочки и, извиваясь по ним, ползет к нам. Со всех сторон единственным звуком становятся крики – боли, ужаса, отчаяния, смерти – но это мои крики. И, услышав их, я сам начинаю кричать – чистым, почти животным криком, незамутненным смыслом. Криком, идущим из самых недр моих легких. Или моей души, если вам так удобнее.
В каждой капле этой серой от отчаянья волны я вижу кричащего себя, свое детство, маму, отца, друзей, девушку – все разбивается на мельчайшие брызги моего крика.
Гул толпы. Выстрел. Плач. Смех.
Отчаянье переполняет меня и вытекает из меня этим самым криком, унося за собой по мельчайшим крупицам всю мою жизнь.
Я – протест... Я – глас вопиющего в пустыне.
Я падаю на колени, истекая, почти кровоточа слезами, мне уже не хватает дыхания для крика, но меня здесь никто не спрашивает.
Дети. Бомжи. «Допивать будешь?»
Я закрываю лицо руками, успокаиваю себя, почти убаюкиваю, я пытаюсь остановиться, прекратить кричать. Но отчаянья слишком много, чтобы ему противится.
Записка, написанная ровным, аккуратным почерком, тысячи ее сестер лежат по комнате, переплетенные с некрологами и книгами о самоубийцах.
Я лежу на крыше, свернувшись в клубок, эхо моего крика бьет по барабанным перепонкам, по глазам, по воде и стеклу. Где-то внутри себя я замечаю, как по моим глазам идет трещина, похожая на слезу.
Я сталкиваюсь с людьми и тут же расхожусь с ними, я прекратил общаться с друзьями и со своей девушкой. Никаких суицидальных мотивов
Я забыл. Да, я забыл. Нет, я в самом деле забыл. Ха-ха, я все-таки забыл. Я оставил записку дома, на столе, отложив в сторону ручку, проверив почерк и ровно сложив ее пополам.
Забыл.
На мне что-то останавливается, оценивает меня, что-то злое и безумное, безжалостное и мудрое, милосердное в своей ярости. Я поднимаю взгляд и вижу, как на меня смотрит глаз Бога. Гримуан виновато шагает ко мне, его руки дергаются как от порывов ветра, ухмылка силится измениться в что-то другое, взгляд перелетает с Бога на меня, с меня на тот огромный потоп, что раздавил своим телом все вокруг и сейчас ждет. Гримуан хватает меня за воротник и тащит к краю крыши. Он ставит меня на колени перед огромным морем этой страны Слез и Отчаянья, и я вижу, как в этом море плывут знакомые мне лица, очертания, вещи, люди. Вся моя жизнь плавает вокруг меня. Гримуан мягко опускает мое лицо вниз, в воду, в слезы, и держит меня там... держит... держит. Я не буду пытаться освободиться...
Зачем, если все напрасно?..
И я вижу, как мимо меня проплывает ребенок, весело и радостно копающийся в этой серой воде. Я уже... я ведь... видел его... тогда, в тот день... И я вижу, как где-то с боку разверзается огромная пасть и свет божественного глаза меняет свой оттенок на удовлетворенно приглушенный – вся вода течет в эту ненасытную алчную пасть и с ней мои друзья, мои родные, все. И я сам тоже буду выпит, как коктейль из слез, отчаянья и душ.
Я вырываюсь из рук Гримуана, слышу изумленный скрежет, вырывающийся из-за его зубов, и я ныряю вслед за этим ребенком, продираюсь сквозь толщу воды, распихиваю толпы ненужных, неважных воспоминаний, я хватаю его за руку.
***
«Курт Кобэйн.
Принято считать, что самоубийство – выход слабых, то, что покойный не смог смириться с этим жестоким, холодным, равнодушным миром. Не смог сразиться с ним, не смог дать ему отпор.
А вы считаете Курта Кобэйна слабым человеком?
Владимир Маяковский.
Самоубийство не было модным атрибутом. Лишь в последнее время подзабытые поп-идолы пытаются напомнить о себе попытками самоубийства. Сейчас самоубийство стало модным – тысячи подростков знают: как вскрыть себе вены, как лучше затянуть узел на петле, что для лучшего эффекта выпить вместе с таблетками.
А ведь у некоторых самоубийство – протест.
Эрнест Хемингуэй.
СМИ муссируют и разжевывают эту тенденцию, расфасовывают ее по прайм-таймам и сплавляют в эфир. Сейчас воспитывается новое поколение, поколение показушников, поколение позеров, поколение моды. Поколение самоубийц. Все привилегии великого человека, выхода из жизни с высоко поднятой головой, все это сменилось модой и слабостью. А самоубийство стало лучшим способом прослыть на весь мир.
Прослыть, но не изменить его.
Моя смерть – это протест. Я хочу, чтобы все поняли как низко мы пали. Я хочу, чтобы этот абсурд прекратился. Я хочу, чтобы самоубийство не превратилось в модный аксессуар как значки или стразы.
Моя смерть – это протест. Чтобы дети, которых я видел, не повторяли ошибки целого поколения.
Ну что – сейчас или никогда?»
02.02.2008
***
Я касаюсь руки этого мальчика и чувствую, как нас с ним несет в жадную пасть этого слепого, огромного чудовища, питающегося нашей верой, нашими муками, поедающего нас. Я вижу его ненавидящий, но скорбный взгляд и теряю сознание.
Гримуан сидит надо мной, слизывая капли слез и крови со своей раненной руки. Я откашливаюсь и сплевываю слезы, Гримуан встает и подходит ко мне, сверкая своей безумно-кровавой улыбкой. Он тыкает пальцем в небо и говорит:
- Он ошибся. Это не твоя страна, и тебе здесь не место. Он не смог выпить тебя, потому что ты не в отчаянии. Ты – протест.
Я закрываю глаза и вижу. Вижу как маленькие дети сейчас качаются на качелях играют и радуются в том дворике, даже и не зная о моей смерти.
Я улыбаюсь и спрашиваю:
- А в какой стране Курт Кобэйн?



 

12:07 - I'm working on that!
Из всяческого безвыходного положения есть, как минимум, два выхода. И эти два выхода в кой-то мере помогли мне разобраться с проблемами в универе... Можно спокойно вздохнуть, вытащить распечатанный томик првил Dark Heresy и начать его переводить. Ждите. Терпение - есмь добродеятель.
P.S. Возможно мы с Ваней даже будем участвовать в апрельском турнире.


Настроение: Рабочее
Слушаю: Сплин - Праздник
 

22:08 - Идеальный Город. Путеводитель
Он настолько близок, что его можно коснуться рукой. Он настолько далек, что его и не видно отсюда. Он так же эфемерен, как и мы. И так же реален, как и наши мечты. Он – идеален со всеми его пороками. Он – гротескная маска, которую получает каждый, кто приходит к нему в поиске. Не важно чего – славы, забвения, счастья горечи. Он дает нам крылья. Он ломает их.
Этот Город – Идеален. Он не может быть другим.
Святое кольцо.
Это святое, проникнутое верой место расположено на окраине Города, за Шпилем. Это кольцо из мелких белых камней было возведено примерно в одно время с Городом.
Они ведут меня вперед, толкают меня в спину, плюют в меня, и это после всего, что я для них сделала. Впереди я вижу, как эти приезжие священники раскладывали белые, «святые» камни вокруг огромной вязанки дров. Я слышу, как в толпе раздаются злые голоса, злые, знакомые голоса. Вот кузнец, который по неосторожности выжег себе глаз, и чуть не спалил себе кузницу, я возвращалась в полночь с шабаша, я ринулась к нему и спасла его и его мастерскую. Пожар унялся, его глаз запекся и болел лишь в плохую погоду. А теперь он - один из тех, кто пошел на мой дом с вилами и факелами. Вот староста и его жена, они мучались от того, что у них не могло быть детей. Я дала ей отвар из костей не родившегося ребенка, и через девять месяцев я приняла у нее роды. И староста в порыве доброты, не иначе, подписал приказ о моей публичной казни. Вот местный священник, к которому в церковь каждую полночь пробирались бесы, тушили свечи, мазали своим пометом иконы. И я вошла туда, нагая, поборов стыд перед его служками, что прятались за колоннами храма. И я провела там три ночи, дразня бесов, и когда я вышла, они все пошли за мной в реку. И теперь он стоит с факелом рядом с готовящимся костром. И вот они толкают меня вперед, я падаю на эти бревна, их сучья царапают мне лицо, меня поднимают и пинком направляют к столбу прямо в центре. Меня привязывают к нему, привязывают так, что я не могу шевельнуться так, чтобы мои руки не стянуло еще сильнее. Три приезжих священника злобно пялят на меня свои маленькие глазки. Один из них поворачивается к толпе и начинает читать свою душещипательную проповедь, двое других становятся на колени и воздевают очи к небу. Если они хотят увидеть во мне ведьму, то пускай. Я ведь знаю, что я невинна. Я ведь буду знать, что их душа не уйдет к богу, она останется здесь. С этой мыслью я закрываю глаза и чувствую, как огонь жадными устами впивается сначала в мои ноги, и поднимается ввысь, целуя меня, как страстный любовник. Ни стона не раздастся из моей груди.
Река Агнцов.
Эта река протекает вдоль Города с севера, она медленно и степенно разливается в молчаливой и угрюмой красоте своих свинцовых вод. Когда-то до Города, здесь приносили жертвы древним божествам.
Под покровом ночи она скользит вперед, цокот каблуков и черная тень – вот и все что увидел и услышал бы констебль. Некоторые фонари уже перестали гореть, масло в них кончилось, а залить новое масло некому, да и недосуг. Так что она бежит вперед, накинув черный плащ, скрываясь от своего мужа. Цокот каблуков и черная тень. Она бежит, аккуратно, мягко, лишь бы не разбудить ребенка, лишь бы спасти ребенка. Она останавливается на набережной, переводит дыхание, когда слышит его шаги. Его шаг – это раскат грозы, по сравнению с цоканьем ее каблучков. Его вздох – порыв ветра, тогда как она мягко выдыхает воздух. Он – зверь, обезумевший от пьянства, виста со своими друзьями, пьянства, виста. Чудовище, всем сердцем ненавидящее это маленькое существо, что пищит в его доме – его сына. Она видит его горящие злобой голубые глаза, разметавшиеся по плечам нечесаные космы, сбившиеся бакенбарды. Она видит и тихо крадется дальше, укачивая ребенка. Лишь черная тень. Тень, за которой гонится гончая, старая пьяная гончая. Он шумно впускает воздух в нос и так же шумно его выдыхает. Ноздри расширяются и сужаются. Губы изгибаются в злодейской усмешке. Прятаться нет смысла, теперь осталось только бежать, надеяться, что у ищейки не хватит прыти догнать тень. И она бежит, бежит, бежит. Цокот каблуков, шумное дыхание зверя за спиной. Муж ударяет ее, она падает на мощенную камнем набережную, успевая перевернутся и упасть спиной на холодную землю. Спасти ребенка. Он стоит над ней, по подбородку течет струйка слюны, из кармана камзола выглядывает рукоять пистолета. Пес стар, но у него острые клыки. Он упирает ствол пистолета ей в живот и нажимает на курок. Вспышка и на секунду видно их обоих. У нее длинные светлые кудри, большие зеленые глаза, нос чуть вздернут вверх и точеные губы. У него черные бакенбарды, чуть тронутые сединой, голубые глаза, спокойные как у мертвого, тонкая ухмылка на лице. По ее белому платью растекается кровавое пятно. По его бледному лицу ухмылка растекается в дикую улыбку. Клыки гончей сжались на шее жертвы. Он сбрасывает ее в реку, затем с отвращением он толкает ногой ребенка в ту же холодную темную воду; он размахивается и швыряет пистолет на глубину. Гончая разворачивается. Он идет, сунув руки в карманы, вспоминает о дне свадьбы, о том, как прекрасна его жена. О том, как она умна. О том, какая она хорошая мать. О том, какая она была. И у него на глазах встают слезы. Фонари все еще не горят. Гончая останавливается. Завтра утром улицу ждет большой сюрприз. Джентльмен, один из лучших игроков, примерный семьянин, повесившийся на своей собственной одежде на не горящем фонаре.
Особняк «Роза ветров».
Старый особняк, находящийся на холме, открытый всем ветрам, что и дало ему такое название. Это здание некогда снималось благородными дамами и джентльменами для своих до сих пор никому не известных целей. Хотя шутки о ветрености обитателей «Розы ветров» очень долго ходили по Городу.
Все сидят перед дверью. В ожидании того момента как выйдет лакей и пригласит их внутрь следующей комнаты. Все – десять человек – одеты абсолютно одинаково, даже женщины, если среди них были таковые, одеты в такие же жилеты что и мужчины. У всех на лице маски – одинаковые белые маски с губами растянутыми в улыбке. У всех в нагрудном кармане жилета платок, на котором вышиты инициалы и название этого тайного клуба. И ничего больше не указывает на их личности. Они сидят в полутемном зале, перед ними портрет основателя этого клуба. Он – высокий, слегка бледный мужчина лет двадцати пяти, он улыбается и снисходительно смотрит на сидящих здесь людей. Именно его лицо было взято за основу их масок. Он умер через два года после написания этого портрета, после основания их клуба.
Слуга заходит в зал и говорит фразу, уже давно известную всем завсегдатаям клуба.
- В одном из револьверов пуля. В девяти остальных нет. Прошу. – Он отходит в сторону и держит дверь открытой, пока все заходят внутрь. Шаги смертников медленны и грациозны, исполнены неземного достоинства. Никто ни знает - в каком револьвере пуля. Они садятся за круглый стол, перед каждым в блюде абсолютно одинаковые револьверы. Черные, с полированной ручкой, с одним и тем же гербом. Две буквы готическим шрифтом – «ЛС» - Лига Самоубийц. «ЛС» - инициалы первого умершего здесь. Основателя клуба. Большего про него не знают ничего. Все одинаковыми движениями берут револьвер. Все одновременно взводят курки. Все одновременно подносят его к виску. Минута. Все ждут минуту. Глаза бегают под маской, синие глаза, карие, зеленые, черные. У кого-то пот течет по лицу, нервы напряжены. У кого-то все тело расслабленно, напряжена лишь рука с револьвером. Секунды текут быстрее, чем песок сквозь пальцы. Все одновременно нажимают на спуск. Выстрел раздирает чопорную тишину зала. Сухие щелчки заглушил один выстрел, теперь оставшиеся девять встают и вновь идут в зал. Затем слуги укладывают тело в гроб, не снимая маску и аккуратно положив револьвер в гроб. Все идут на кладбище и все девять несут гроб. За прошедшие секунды этот человек стал для них ближе, чем их семьи и друзья. Кому-то обидно, что умер не он, кому-то этот факт – бальзам на душу. Они идут на кладбище и спускают гроб в могилу, где на могильном камне выбивают инициалы усопшего. Все девять говорят свои слова прощания и признания, любви и обожания, признательности и стыда. Смерть одного подталкивает к жизни других. Эти слова, этот жуткий принцип домино выбит на склепе Л. С. – основателя. Лишь через смерть, дышащую в затылок, обходящую этот круг, ты поймешь - как ценна жизнь. В ту последнюю минуту ты любишь всех тех, кто рядом с тобой. Ты признателен им за то, что они могут умереть вместо тебя, и рад тому, что они будут ценить твою смерть. Любить твою смерть.
Главная улица.
Эта улица положила начало Городу. Положила начало мечте. Эта улица со всеми ее отростками течет через весь город, опутывает его паутиной. Сначала вымощенная камнями, затем заасфальтированная эта улица теперь украшена десятками вывесок, сотнями софитов рекламных щитов, тысячами горящих окон домов. Эта улица – «Неоновая паутина» города. Эта улица – крючок в сердце любого человека.
- Они считают, что они поступают правильно! Они до сих пор думают, что они – властители положения в Городе! Но – власть должна принадлежать народу! Они слишком глупы, если этого не понимают. И сейчас мы пройдем отсюда до ратуши и заставим их прекратить подавлять наш голос! Власть – массам! – Он ораторствует во главе тысячи людей, бурно жестикулирует, взывает к ответу небеса, власть и народ. Он смотрит в глаза каждому из своих слушателей и никому одновременно. Он - одетый в потертый черный пиджак, нечищеные туфли, со старыми очками на носу – разжег толпу тем, что он был среди нее. Что он пострадал от власти. Что его голос, его крик о помощи был нещадно задавлен сапогом армейского гарнизона. Он всего лишь хотел лучшей доли, а получил лучшую трепку из пяти своих единомышленников. И теперь он ведет за собой толпу. Он вышагивает во главе ее, пытаясь чеканить шаг по каменной улице. Пытаясь показать, что он не боится будущего, ожидающего его, если он проиграет. Хор голосов за спиной, нестройный шаг его «воинства» - все, что есть у него кроме собственных убеждений. «Они не станут открывать огонь по всем» - думает он, - «здесь дети, женщины, старики». «Они не станут». И он идет дальше, вспоминая, как его друзей повесили на фонарных столбах прямо на этой улице. Тогда он стянул их тела и закопал их на кладбище. Но их вновь выдернули из земли и вновь вздернули на тех же местах. Чудовища. Впереди уже виднеется ратуша. Впереди – их светлое будущее. Отринуть этот мрачный черный Город и сделать его другим, спасти его, изначально добрую, сущность и вернуть его к свету.
***
Я стою в первом ряду. Впереди – огромная толпа, кровожадная, омерзительная толпа. Террористы. Убийцы. Инакомыслящие. Глупые обыватели, пошедшие по капризу сумасшедшего. Я вижу, насколько, он подлый, я вижу, насколько, он чудовищен. Я знаю это. И знал до этого. Он ведет за собой детей, женщин, стариков. Ведет их на убой, по своей прихоти, ради своей мести и ничтожных идеалов. Такие как он не имеют права на власть. Я помню, что делала с ним власть. Я помню, как моего брата изуродовали его четверо друзей. Я рад, что их повесили. Я лично вешал девушку, вдохновившую его на это. Для всего гарнизона – это подавление восстания. Для меня – это избавление от жестокого прошлого, полного побоев и оскорблений от моего старшего брата. Я вижу его. Я ненавижу его. Офицер дает приказ – «оружие наизготовку». Есть. Мы ждем еще несколько секунд, в надежде, что они одумаются. Мы ждем. Я знаю, что не одумается, мой брат слишком упрям. Офицер дает приказ – «огонь». Есть. Наши выстрелы идут в толпу. Я же стреляю в брата. Я не убил его. Но убью.
Теперь, когда восстание подавлено, я лично затягиваю петлю на его шее. Я лично выбираю место. На том же фонарном столбе, что и ту девушку. Я не отворачиваюсь, когда вижу его стекленеющий взор. Его губы, пытающиеся ухватить воздух. Но я – мастер своего дела. Когда он перестает шевелиться. Когда расходится толпа. Когда уходят мои друзья. Когда ночь окрасила Город в черный, я прихожу к нему, к своему брату, а не к предателю. Я снимаю его со столба. Я целую его в лоб и несу на кладбище. Прощай, брат.


Настроение: Творческое
Слушаю: Genitorturers -Lecher Bitch
 

21:18 - Идеальный Город. Последний Святой.
Молния пронзает небо, подобно копью. Огромные шпили домов подпирают собой бренное небо, распятое на их крышах и бесконечно страдающее от этих молний. Дождь косыми линиями бьет по стеклам, каждая капля – слеза, каждая слеза – река, а река – водопад. Город купается в дожде, как левиафан, Город прозябает в слезах, как Спаситель. Город исхлестан и распят навстречу молниям и дождю. Каждое здание увешано антеннами как шипами, как крестами. Люди внизу барахтаются в грязи, слякоти, идут, не поднимая глаз к туманному мрачному небу. На крыше одного высокого здания загорается огонек, маленькая красная вспышка.
Камера проснулась и неотрывно следит за тем, на кого укажет капризный оператор, перед ней стоит человек в темном мокром плаще, ничем не укрытый от дождя, ветер треплет полы его одежды как остервенелый зверь. Дождь бьет каплями по его бледному, мученическому лицу. Большие карие глаза открыто смотрят прямо в камеру, густые брови и ресницы придают взгляду скорбный оттенок грустного цвета. Щеки – впалые, лицо – изнеможенное, губы сжаты в немом упреке, волосы выглядят клочьями туч, мокрые и черные, с челки на лицо стекает несколько капель. Камера отдаляется, молния рассекает небо как кнут, бледно-синий свет превращает лицо этого человека в маску, а все вокруг - в древнюю фреску. Этот человек оглядывается по сторонам, затем отходит к карнизу здания и смотрит вниз. Все это время за ним неотрывно следит жуткий взгляд камеры, мерцающая красная лампочка: «идет съемка». Человек вновь повернулся к камере лицом, он скорбно улыбается и говорит.
- Этот Город идеален. Он подобен Риму, Иерусалиму, в его переулках можно найти частицу святых улочек Ватикана. Но наверху он – Голгофа, где каждую ночь Христа поднимают на крест. Я – Роман. И я – последний святой этого Города. - Молния осветила небо.
Улицы перетекают одна в другую, как ручьи, как реки. Роман стоит на краю крыши, его взгляд блуждает по лабиринту, что раскинулся как мертвец у него под ногами, чуть-чуть – маленький шажок и весь мир проносится мимо, секундное дело, удар. И вечность. Роман встает на карниз, игрушка в руках ветра, он сбрасывает плащ на землю, и его тут же подхватывает дикий, необузданный ветер, уносит вдаль, как черную птицу. Белая рубашка, черные брюки, хлюпающие туфли, он смотрит вниз, на людей, ни один из них не поднимает взгляда наверх, никто не видит его. В бездонных глазах неба нет его отражения, да и в лужах виден лишь мутный силуэт. Он поворачивается к объективу, мокрый, в глазах печаль и скорбь, и не ясно слезы или капли дождя стекают по лицу и срываются вниз. Вниз. Вниз... Он мягко, грустно улыбается и вытаскивает из кармана брюк нож. На лезвии ножа поблескивает черным всепоглощающим бликом запекшаяся кровь. Роман поднимает руку с ножом на уровень своих глаз, камера отдаляется – маленькая фигурка с серебряным заревом на лице и огромный тонущий Город, камера приближается – лицо Романа сосредоточено, взгляд скользит по крови на лезвии, как будто изучая переплетенья паутины, как будто следят за скольжением змеи. Нож уверенно скользит по ладони правой руки, надкусывая плоть, перегрызая линии жизни, судьбы и удачи, порез захлебывается кровью, источает ее как гниль, как чуму. Капля за каплей, кровь падает, капля за каплей, тонким потоком, капля за каплей, ударяется о карнизы здания, о прохожих. Капля за каплей, она разбивается на еще меньшие капли, каждый удар о землю – как разбитый рубин, как вино, каждый удар – шаг к солнцу, знак препинания в страданьях. Медленно будто неохотно толпа поднимает глаза вверх, и вид, там под брюхом туч и сенью молний, раскинув руки в разные стороны, поникнув головой, стоит их новый Иисус. Его лицо не видно, он больше похож на черную фигурку в водовороте крови и дождя, но каждая капля крови, падающая вниз, освещает его лицо, мягкое, грустное, всепрощающее.
***
Город. Черно - белый, как старая фотография. Впрочем, это и есть фотография, на ней набережная, вымощенная из тяжелых серых камней. Вдали, за туманной дымкой, виднеется маленькая часовенка – серый купол, белые палаты, черная ограда. А на самой набережной рядами толпятся люди, их лица цвета мела, и каждая морщинка – серый шрам на коже. Они выстроились в рядок и как истуканы смотрят на священника, в ритуальных одеждах, с ладанкой и со святой водой, его черная борода аккуратно пострижена, серые глаза смотрят куда-то вдаль. По всей фотографии идет синяя длинная линия, она переплетается в странный узор, узор соединяется с другим символом, тот с еще одним, и вместе они составляют надпись: «Крестный ход по набережной».
***
Та самая набережная, что была на фотографии, лишь только в цвете. Время не коснулось ее, камни все так же серы, вдали все также островок, на котором тихо покоится маленькая часовенка, в узких окошках горят тусклые отблески огней. Она выглядит как дитя, чуть щурящее глаза, прикидываясь, будто спит, не считая того, что спит она уже десять лет. Золотистые луковки куполов заляпаны дождем, молния рассекает небо и в этом бледном свете церковь выглядит покинутой.
- Но там кто-то есть, - голос его тихий с затаенной надеждой. – Там кто-то должен быть!
Роман стоит на набережной, опираясь на ограждение. Рука кровоточит, оставляя за ее обладателем витиеватый красный след; камера отдаляется – набережная пуста, один лишь Роман, все так же, в рубашке и брюках, стоит и смотрит на церковь. Камера приближается – под мокрой рубашкой на спине Романа видны шрамы. Три синевато-белых рубца на бледной коже, как будто его рвал когтями дикий зверь. Роман поворачивается к камере лицом, в глазах его печаль смешивается уже не с горечью, а с надеждой. От ограды к ограде повторяется один и тот же узор: линии переплетаются в блестящую стальную паутину, и в центре этой паутины темный, уже потертый ржавчиной, крест. На фотографии этой ограды не было. Роман идет по набережной, кровь сливается с дождем в ритме падения. Кап – разбивается капля крови, кап – вторит ей дождь, Роман же медленно как в трансе шагает по плитам, молния озаряет мир – все вокруг на секунду становится черно-белой фотографией, только крестный ход ведет уже не святой отец, а новоявленный пророк. Святая вода, льющаяся с неба, и сакральная кровь, как кровь Христа, текущая из его ран. Походка Романа вихляет, он пошатывается из стороны в сторону, в глазах его уже не печаль, в глазах его отблеск молнии, праведного гнева. Молния гаснет, и мир вновь идет своим чередом. Роман шагает вперед, уверенной и твердой походкой, а дождь бьет по земле, злой и оскалившийся, ощерившийся тучами зверь. Этот парень идет по лужам, топчет свои мутные отражения в неровных зеркалах воды, и подходит к огромному дереву, его кора почернела от сырости и времени, а листья оборвало ветром. Но оно все еще прекрасно, в своем потрепанном обличии – это дерево идеально. Ветер свистит, с досадой хлещет по кронам, натужно дерет кору, и бессильно отступает, как перед по-настоящему достойным противником. Косые линии дождя разбиваются на маленькие капли об этот жуткий монумент природы. Камера отдаляется, дерево находится прямо напротив входа в ту маленькую часовню на острове. Камера приближается, Роман прислоняется спиной к дереву, подставляет лицо под капли дождя, кровь из руки стекает в мелкие расщелины коры, заполняет их. Маленький, почерневший листок срывается с ветки и кружится в потоке ветра и воды, пока названный святой не ловит его резким движением здоровой руки. Он подносит его к своим глазам, изучает как диковинное чудо природы и отпускает. Роман смотрит в объектив камеры и говорит, его голос тверд и взгляд горделив:
- В одной из легенд нашего славного Города, вскользь упоминается о некоем Дмитрии, можно сказать, что он был пророком, – он запрокидывает голову вверх, на лице ясно выделяется печать скуки и вместе с тем, ненависти, - ему явилось видение, больше похожее на галлюцинацию. Он видел дерево, огромное дерево с яркими большими листьями. Это дерево стояло на соединении, если можно так сказать, двух скал. Они неровно сошлись над водопадом, и дерево росло именно на высшей точке их схождения. Своими кронами это дерево закрывало небо, своими корнями оно спускалось прямо вниз до водопада. И Дмитрий полез вверх к этому дереву, раздирая свои руки и ноги в кровь об острые скалы, он поднялся туда и упал на колени перед этим деревом, он тряс своими изуродованными руками и шептал, вырисовывая лик на коре того дерева, - «это будет лучший святой, его лик будет плакать кровью, и в бороде запутается листва». Этот лик он написал своей кровью.
Небо вновь бесится, и извергает из себя молнию, расколовшую мир надвое. Черное и белое смешалось на этой картине – огромное дерево, на чьей коре чем-то черным вырисовано лицо с большими плачущими глазами, тонкими нахмуренными бровями и длинной бородой, в которой запутались листья. На коленях перед этим деревом сидит бледный, как луна, человек, с короткой стрижкой белых волос, все его тело покрывают уродливые шрамы, сочащиеся черной кровью. Сбоку от дерева стоит Роман, чуть прищурив глаза, он смотрит на этого человека с презрением и дикой жалостью. Кровь медленно стекает из руки названного, или уже нет, святого. Красная кровь на черно-белом фоне.
- Но ведь это всего лишь легенда, - говорит Роман, холодные белые губы кривятся в усмешке. Молния уходит в никуда, и мир вновь приобретает краски, краски - оттенки, и все уже привычно для нашего взгляда. – Всего лишь городская легенда.
Дождь в последний раз ударяет в свой громовой тамтам и прекращается.
***
Черно-белая фотография. Десятки оттенков двух цветов, их смешение. Фотография как будто разделена надвое, с одной стороны на набережной стоит мужчина с короткой аккуратной бородой, с другой женщина с ребенком на руках; она смотрит на своего сына с грустной полу - улыбкой. Сзади величественным монументом белого и серого возвышается часовня, в черной воде отражаются ее серые купола и белые палаты. Мужчина с бородкой задумчив, в его больших глазах видна странная мука, а его жена всю себя отдает сыну, это видно во взгляде. Хоть они и стоят рядом, но нет чувства единения и счастья в этой семье. Вдруг небо на фотографии рвется, обнажая пожелтевшую от времени бумагу, разрыв идет вниз, медленно, алчно откусывая мир-фото. Справа на ней появляется несколько красных пятен, поблескивающих как драгоценные камни. Фотография распадается на две части и падает вниз, в черную воду.
***
Свинцово мрачная набережная. Дождь уже прекратился, но мир не стал тише, где-то вдалеке о гул машин и ворох голосов людей разбивается стон, полный печали и боли. Где-то в подворотне кому-то вонзают нож в бок...
Роман стоит за ограждением, он медленно проводит рукой по звеньям паутины в узоре, оставляя за своим жестом темно-красный след. Юноша резким прыжком перемахивает через ограждение, но держится на краю набережной, раскинув руки в стороны, он цепляется за ограду. Медленно, медленно он разжимает правую руку, оставив кровавый след на изгороди, затем левую. Затем он делает шаг вперед, падая вниз, в воду...
Но вода лишь слегка прогибается под весом Романа. Еле слышный плеск от удара и он стоит на глади озера, в глазах - нечто среднее между изумлением и обреченностью. Он медленно идет, с трудом и опаской переставляя ноги, идет ровно по прямой линии. Прямой от набережной с пятном крови на оградке, до острова с белым пятном часовни на нем. Каждый его шаг вызывает рябь по воде, каждая капля крови, что слетает с кончиков его пальцев, расплывается по стеклянной глади. Там остается позади тот Город, в котором он был названным святым. Здесь – он Свят. И в его глазах стынет мука.
Камера приближается, медленно она следует за Романом, еще одно приближение – мы видим, как он опускает ногу, и его туфли не опускаются ниже уровня воды. Камера отдаляется, и мы видим остров, выплывающий из туманной дымки. Остров с белокаменной часовней, ее купол сверкает в вечернем свете, ее широкие двери поблескивают от прошедшего дождя; солнце медленно опускается, каждый шаг Святого – гвоздь в крышку гроба дня. Каждая капля крови растекается по воде причудливым узором. Каждая капля – роспись, причудливое переплетение человека и природы.
Роман идет и его взгляд скользит по объективу камеры, не замечая его. В уголках губ Святого подрагивает скорбная улыбка ненависти. Он размыкает губы и становится слышен его голос, наполненный желчью и в тоже время печалью:
- Он был прав. Мой отец был прав, - шаг, капля крови срывается вниз, - он был очень набожным, мой отец. – Вниз, солнце красит в золотой поверхность воды, - он ходил на все церковные службы, на все обряды. Он ставил свечи, молился, вкушал хлеб-плоть и вино-кровь Христа. – Воды, дрожащей от каждого шага, дрожащей от каждого слова. – Семен, так его звали. Услышанный Богом. – Слова пропитаны сарказмом и иронией, но глаза показывают все, - он был очень набожным, он даже добился того, чтобы его похоронили рядом с церковью. Рядом с часовней. – Все: боль, ненависть, тяжелую утрату, боль, ненависть, изуродованную жизнь. Боль, ненависть. – И чтобы мать похоронили там же. Он свою жену… убил в надежде, что Бог ее воскресит…
***
Черная фотография с белыми пятнами. Эти белые пятна – лица, черные пятна – траурные костюмы. Мужчина и мальчик, по лицам пробегают серые пятна морщин. Мужчина стоит, понурив голову, но если присмотреться, то его пепельного цвета губы искажены в улыбке, а бело-серые глаза полны надежды и радости. Мальчику на первый взгляд лет девять, но его взгляд, его вид все гораздо старше. Жизнь не пощадила его, семья не оградила от опасностей и теперь он стоит на фоне набережной со своим отцом. Вдалеке виден купол церкви с крестом, на котором распят Иисус. Свет и тень падают, так как если бы сын Бога смеялся от этой боли, призрачной, как все прошлое. Фотография покачивается, плывет по воздуху и приземляется в воду. Безжалостные черные пучины пожрали ее как бездна.
***
Святой сидит на краю острова, свесив ноги над водой, он поднимает глаза и смотрит на поднимающуюся луну. Та отвечает ему молчаливой насмешкой. Где-то там, в Городе, умирают трое. Где-то там, в сиротливо жмущихся друг к другу домах, в предсмертных конвульсиях танцует в петле человек...
Камера отдаляется... камера приближается... В уголке экрана батарея краснеет и камера гаснет. Тот красный огонек, что мерцает вдалеке, исчезает. Мир приобретает естественные цвета, в конце концов, камере никогда не передать мир таким, какой он есть. Это знак, это знамение грядущих перемен. Святой поднимается и шагает к часовне. Он идет уверенно, быстро, но перед дверями он оступается. Он немного сбавляет шаг и аккуратно ступает на пыльные ступени. Он поднимает взгляд на черные окна часовни, черные зевы пустоты, зовущие его вовнутрь. Он распахивает двери, вслушиваясь в тишину. Он щурит глаза, вглядываясь в полумрак часовни. Он видит пыль, незажженные лампадки, ни разу не зажигавшиеся свечи; воздух спертый, как будто никто никогда сюда не заходил. Капля крови медленно стекает по пальцам, приятно обжигая теплом и холодом одновременно. Она разбивается о пыльные плиты с грохотом, никогда ранее не посещавшим эти древние стены. Здесь все девственно и нетронуто ни кем и ни чем, за исключением времени – все цело и сохранно.
- Здесь никогда никого не было? – в голосе Святого неуверенность и даже дрожь. Он шагает вперед, вытягивая замерзшими пальцами зажигалку из кармана. Он протягивает руку к лампадке и чиркает зажигалкой. Масло в лампадке вспыхивает, источая приятный аромат, свет боязливо заполняет пространство. – Нет.
Голос Святого Романа обрывается. Его последнее слово дополняется очередной каплей крови, разбившейся об пол. Лампадка висит перед иконой, даже не совсем иконой, а фотографией. Черно-белой фотографией... Та фотография, которую Роман разорвал и бросил вниз. Та фотография, где изображена его мать и отец. Святой отшатывается от лампадки, разворачивается и закрывает глаза рукой; луна поднимается и бледный мертвенный свет заполняет всю часовню. Взгляду Романа открывается иконостас, где вместо икон фотографии его материи и отца, каждая икона, каждое изображение. Везде они. Те от кого он все это время хотел откреститься. Луна безмолвно хохочет над каждой каплей крови, пролитой на плиты прошлого.
Роман выбегает из часовни, когда там начинает бить набат. Святой поднимает глаза и видит, что крест сияет в лунном свете безумным белым цветом. Капля слетает с кончика пальца и оставляет темный след на дорожке, колокол ударяет один раз. Еще одна капля падает на землю, еще один удар колокола. В глазах Святого стынут слезы, на сердце кипит гнев. Дикая догадка вновь гонит его внутрь часовни. Он забирается на башню, где колокол раскачивается сам по себе. Роман встает на подоконник и с трудом забирается на купол, к кресту. Поскальзываясь и шатаясь, он встает, опираясь на крест.
- Кто ты?! – Святой кричит в усеянный лунным светом Город. – Кто ты?! – Мир замер, ожидая ответа.
- «Я есмь путь и истинна и жизнь; никто не проходит к Отцу, как только чрез меня», - голос холоден, каждое слово как гвоздь в крышку гроба. Как приговор. Голос холоден. И раздается сзади Романа. Святой оборачивается и видит черное небо, истыканное звездами как иглами. Он поднимает глаза на крест и видит Христа из металла и стекла, с золотым терновым венцом. Христа, которого здесь не было.
Роман быстро забирается обратно, спотыкаясь и поскальзываясь на собственной крови, он идет на улицу и слышит голос. Холодный, как сталь, копье, пронзающее бок. Голос Города.
- «Иисус, когда увидел ее плачущую и пришедших с нею Иудеев плачущих, Сам восскорбел духом и возмутился», - Роман спотыкается и падает на плиты, перемазанные в крови. – «И сказал: где вы положили его? Говорят Ему: Господи! пойди и посмотри», - с безумным взглядом Святой поднимается и ковыляет на улицу, - «Иисус прослезился». «Тогда Иудеи говорили: смотри, как Он любил его!» - Роман выскальзывает через двери, и идет по тропе. Здесь тропа разделяется: одна ее часть идет прямо, другая налево. Роман бежит налево, и голос несется ему в след.
- «Итак, отняли камень от пещеры, где лежал умерший. Иисус же возвел очи к небу и сказал: Отче! благодарю тебя, что Ты услышал Меня» - Луна скалится в бешеной усмешке, где-то там, в прошлой жизни, остался тот Город, который был лишь фоном для жития Святого Романа. – «Я и знал, что Ты всегда услышишь Меня; но сказал сие для народа, здесь стоящего, чтобы поверили, что Ты послал Меня».
Тропа выводит Святого на кладбище. Он падает на колени, но тут же в ужасе отшатывается, шепча одно слово – «Нет». На надгробном камне выбито имя Анастасия Ивановна Лазарова. Роман вскакивает и поднимает глаза к тому кресту, где он видел распятого Христа, нет, распятый Город.
- Ты не посмеешь сделать это с моей матерью, ты – монстр! – Роман смотрит на крест и не видит, как позади него жестоко смеется луна. Он не видит как в городе, каждая капля его крови впитывается в асфальт, пробуждая к жизни этот Идеальный Город, буквально взывая к нему. Он не знает, что тысячам снится сон про землю обетованную, здесь, в этом Городе.
- «Сказав это, Он воззвал громким голосом: Лазарь! иди вон. И вышел умерший, обвятый по рукам и ногам погребальными пеленами, и лице его обвязано было платком. Иисус говорит им: развяжите его, пусть идет».
Земля расходится, и Роман всеми силами пытается не смотреть на мать, поднимающуюся из могилы. Роман думает – «отец был прав». И это последнее, что он думает...
20 мая 2007. 1:29: 12
Лепихов Сергей


 

20:42 - Радостная копытная дробь (соседи вешаются)
Сегодня пришло счастье. Сегодня весь кризис развалился на мельчайшие клочья.
Я получил ответ из издательства. Сказали, что подумают и вполне вероятно напечатают мой рассказ! Ура, товарищи!


 

21:19 - Еще один кусочек.
Город. Черно - белый, как старая фотография. Впрочем, это и есть фотография, на ней набережная, вымощенная из тяжелых серых камней. Вдали, за туманной дымкой, виднеется маленькая часовенка – серый купол, белые палаты, черная ограда. А на самой набережной рядами толпятся люди, их лица цвета мела, и каждая морщинка – серый шрам на коже. Они выстроились в рядок и как истуканы смотрят на священника, в ритуальных одеждах, с ладанкой и со святой водой, его черная борода аккуратно пострижена, серые глаза смотрят куда-то вдаль. По всей фотографии идет синяя длинная линия, она переплетается в странный узор, узор соединяется с другим символом, тот с еще одним, и вместе они составляют надпись: «Крестный ход по набережной».


 

21:00 - "О, полон скорпионами мой мозг". Шеспир. Макбет
С одной стороны где-то прямо перед глазами маячит дикое, но симпатичное явление - окончание школы и поступление в институт. Бьет обухом топора по голове, аки Раскольников - старушку со сестрицей. Вроде бы и прекрасное доброе дело, выползти в кой-то веки из-под этого давящего надгробного камня своему собственному мнению, но опять же... надо еще выползти...
А вот где-то уже вблизи очередная влюбленность, что поделать - весна, полнолуние, все психи возбуждены *усмехнулся* И где влюбленность там шепчет в ухо Муза, терзая и без того дикий разум. И в сутках уже не 24 часа, а все 30, потому что время размывается, капает и хлюпает под ногами, как показывает наша милая уральская погода - такое возможно.
А еще я очень рад, что меня, так сказать, оторвали от покраски - моя знакомая купила себе фигурку темной эльфийки из Lineage][ и взяла у меня краски. Это надолго, но мне так только лучше - расставляет приоритеты между миниатюрками и писательством.


Настроение: Мятежно-холерическое
Слушаю: Tito & Tarantula After Dark \ горение свечи и скрип ручки
 

21:18 - На глаз приметим глупый набросок.
Дневник - суть выражение сокровенного. Раньше дневник был самым важным и приватным для всякого человека, теперь же мы берем и выставляем это на показ публике. Зачем? Кто-то ищет помощи, кто-то протестует против всего что кажется ему неправильным, кто-то просто пишет ради самого процесса, ради того, чтобы пропустить сквозь себя эти нити, которые проходят сквозь его жизнь... Кто-то пишет ради истории. Каждая его фраза увековеченная и растасканная по просторам интернета, уже входит в историю, локальную или масштабную - уже не важно. Важно прекарасное чувство собственной важности. Так и я. Каждая тема уже затрагивает меня и радует мой мятежный ум. Каждое слово пьянит...


Настроение: Прекрасное депрессивно-весеннее
Слушаю: Би-2 Научи меня быть счастливым.
 

 


Пользователи


Регистрация:

08.10.2006

E-mail

Нет доступа

Приват

Отправить

WWW

Нет данных

ICQ

323

Профиль

Перейти

Рейтинг

Рейтинг: 4   Голосов: 1
Фотография, Рассказы
Законстенелость, Гламур и иже с ним
roman.oce  Mag_White  
Лента друзей

апрель

пн вт ср чт пт сб вс
   1234
567891011
12131415161718
19202122232425
2627282930  
[5] Радостная копытна...
30.04.2008 16:23
Написал: roman.oce
[1] I'm working on th...
22.03.2008 23:02
Написал: whisper
[1] Идеальный Город. ...
30.06.2007 19:16
Написал: Mag_White
[2] На глаз приметим ...
12.04.2007 17:48
Написал: Mag_White
[1] "О, полон скорпио...
11.04.2007 23:31
Написал: Gravestone

Счетчик

Просмотры

5

Сегодня:


31152

Всего:


Хосты

5

Сегодня:


15420

Всего: